3. — Не занимайся словоблудием, — сказал Рональд. — Дешевый набор из антиномий и полярных понятий. Я считаю, что ее глупость была платой за то, что она была совсем как растение, как улитка, всем своим существом была прилеплена к самым таинственным вещам. Ну вот, пожалуйста: она не способна была верить в названия, ей надо было упереться пальцем в предмет, и только тогда она признавала его существование. А так далеко не уедешь. Все равно что повернуться спиной ко всем завоеваниям Запада, ко всем философским школам. Плохо, когда при этом живешь в городе и должен зарабатывать на жизнь. Ее это свербило.
4. — Да, конечно, но она была способна испытать безграничное счастье, сколько раз я смотрел на нее и завидовал. От формы стакана, к примеру. А что я ищу в живописи, скажите, пожалуйста? Мучаешься, терзаешься, сколько дорог исходишь — и все для того, чтобы прийти к вилке и двум маслинам. Вся соль и центр мира должны сосредоточиться здесь, на этом краю скатерти. А она приходит и чувствует это. Однажды она пришла ко мне в мастерскую, я застал ее перед картиной, которую только утром закончил. Она плакала так, как умела плакать только она, всем лицом, и лицо у нее делалось страшным и чудесным. Она смотрела на мою картину и плакала. Я не нашел в себе мужества признаться, что утром тоже плакал. А ведь это могло дать ей покой, ты же знаешь, как она терзалась, казалась себе незначительной рядом с нами, блестящими фанфаронами.
5. — Отчего только люди не плачут, — сказал Рональд. — Слезы ничего не доказывают.
6. — Что ни говори, они доказывают контакт. Сколько было таких, кто, стоя перед холстом, сыпал гладенькими похвалами, сплошь заимствованными, что только не говорили, но все — вокруг. Знаешь, — надо подняться до определенного уровня, чтобы научиться соединять две вещи. Я думаю, что я — поднялся, но таких, как я, — не много.
7. — Не многие достойны царствия небесного, — сказал Рональд. — Сам себя не похвалишь…
б. — Я знаю, что это так, — сказал Этьен. — Это так, я знаю. Но у меня жизнь ушла на то, чтобы соединить две руки, левую — с сердцем, правую — с кистью и холстом. Вначале я, как и другие, смотрел на Рафаэля, а думал о Перуджино, как пиявка, присасывался к Леону Баттиста Альберти, соединяя их, связывая в одно, это — от Пико делла Мирандолы, это — Лоренцо Балла, обрати внимание, Буркхардт говорит, Беренсон отрицает, Арган считает, эта лазурь — как на сиенских фресках, эта ткань — от Мазаччо. Я не помню когда, но это было в Риме, в галерее Барберини, я разглядывал картину Андреа дель Сарто, как говорится, анализировал, и вдруг увидел. Не проси, все равно не объясню. Я увидел, причем не всю картину, а какую-то деталь на заднем плане, фигуру на дороге. На глаза навернулись слезы, вот и все, что я —могу сказать.
5. — Слезы ничего не доказывают, — сказал Рональд. — Отчего только люди не плачут.
4. — Не стоит отвечать тебе. А вот она бы поняла. По сути дела, мы все идем по одной дороге, только одни начинают свой путь по левой стороне, а другие — по правой. И бывает, что на самой середине кто-то вдруг увидит край скатерти, рюмку, вилку, маслины.
3. — Опять образы, — сказал Рональд. — Вечно одно и то же.
2. — Другого способа приблизиться к утраченному, к отчужденному нет. А она была близко к нему и чувствовала все это. Единственная ее ошибка — она хотела доказательства, что эта ее близость стоит всех наших словопрений. А такого доказательства никто ей дать не мог, во-первых, потому, что мы сами не способны постичь ее, а во-вторых, потому, что, так или иначе, мы все неплохо устроились и вполне довольны нашим коллективным знанием. Мы всегда помним, что под рукой у нас Литтре с полным набором ответов, и можем спать спокойно. И полная ясность у нас потому, что мы не умеем задавать вопросы, которые смели бы все до основания. Когда Мага спрашивала, зачем летом деревья одеваются… нет, это бесполезно, старик, лучше помолчать.
1. — Да, этого не объяснить, — сказал Рональд.
По утрам, еще купаясь в полудреме, которую даже холодящий треск будильника не прогонял и не заменял ясностью и остротой пробуждения, они подробно рассказывали друг другу свои сны. Касаясь головами, сплетясь руками и ногами, они ласкали друг друга и честно старались передать словами внешнего мира то, что пережили в сумеречные ночные часы. Тревелера, друга юности Оливейры, зачаровывали сны Талиты, и ее сжатый или улыбающийся рот — в зависимости от того, что она рассказывала, — жесты и восклицания, которыми она подкрепляла рассказ, и ее наивные предположения по поводу причины или смысла увиденного во сне. А потом была его очередь рассказывать, случалось, не дойдя и до середины, его руки начинали ласкать ее, и от сна они переходили к любви, снова засыпали, а потом всюду опаздывали.
Слушая Талиту, ее сонно-мягкий голос, глядя на ее рассыпавшиеся по подушке волосы, Тревелер удивлялся: как это может быть. Он касался пальцем виска, лба Талиты («А сестрой моей была тетя Ирене, кажется, так, но я не очень уверена»), словно испытывал барьер, находившийся всего в нескольких сантиметрах от его собственной головы («А я был голый на жнивье и видел белую-белую реку, она поднималась гигантской волной…»). Они спали голова к голове и физически были рядом, почти одинаковыми были их движения, позы, дыхание в одной и той же комнате, на одной подушке, в той же самой темноте, под то же тиканье будильника, при одних и тех же для обоих уличных и городских источниках возбуждения, одних и тех же для обоих магнитных излучениях, при одинаковом сорте кофе и одинаковом расположении звезд, и ночь была одна для них обоих, сплетшихся в одном объятии, но все равно они видели разные сны и переживали совершенно непохожие вещи, и один улыбался, в то время как другая в страхе убегала, и он снова должен был держать экзамен по алгебре, а она в это время приезжала в белокаменный город.