Его любезность и веселость никогда не переходили черты, за которой следуют навязчивая фамильярность или же развязность.
Так мы с тобой и приближались все больше и больше к тому, что ничего не говорила.
В умении вести беседу состояло его главное достоинство и главный его недостаток, ибо, зная цену этому своему умению, он давал волю своей страсти к подробностям, чтобы нещадно разбавлять ими свои рассказы.
Так мы с тобой и приближались все больше и больше к тому, что должно было случиться однажды, когда ты четко поняла бы, что я не собираюсь тебе дать ничего, кроме частицы своего времени и своей жизни, «нещадно разбавлять ими свои рассказы», вот именно, вспомнишь об этом — и на душе становится муторно.
Бывало, он принимался за подробности с самого начала и разукрашивал свою историю с такой детской тщательностью, что приходилось умолять его ради господа бога быть покороче.
Но какая красивая ты была у окна, с бликами серого неба на щеке и с книгой в руках, а рот, как всегда, жадно полуоткрыт, и в глазах смятение.
Когда он описывал какой-нибудь случай на охоте (занятие, к которому он питал огромную страсть), то от вступления до того момента, когда наконец вылетала пуля, проходило столько времени, что слушатель успевал окончательно забыть, о чем идет речь, и звук выстрела его порядком пугал.
Сколько в тебе было потерянного времени, и какою ты казалась нездешнею, словно бы несформированной, словно ты могла стать совсем иной под иными звездами, и когда я заключал тебя в объятия и брал тебя, то был не просто акт любви, но любовное соитие,
Не знаю, следует ли отнести к физическим недостаткам способность его слезных желез легко раздражаться, так что порою, особенно в зимнее время, глаза у него были влажны и воспалены, словно он плакал, пуская слюни и сопли.
нежнейшее, почти что богоугодное дело, и я обольщался, обольщался бесовской гордыней интеллектуала, вообразившего себя достаточно подкованным, чтобы понимать («плакал, пуская слюни и сопли»? — но эта фраза просто безобразна).
Я не знаю другого мужчины, у которого был бы такой богатый и разнообразный набор батистовых носовых платков.
Подкованным, чтобы понимать, — смех, да и только, Мага. Это я одной тебе говорю, пожалуйста, не рассказывай никому.
Благодаря этому и еще тому, что у него была привычка постоянно, как бы напоказ держать в правой руке, а то и в обеих руках белоснежный платок, один мой друг, андалусец, весельчак и добрейшей души человек, о котором я расскажу позднее, называл моего дядюшку Вероникой.
Да, Мага, и формою для тебя был я, а ты дрожала, чистая и свободная, как пламя, как река из ртути, как первый крик пробудившейся с зарей птицы, и до чего сладко говорить тебе это словами, которые ты обожаешь, твердо веря, что они существуют только в стихах и что мы не имеем права пользоваться ими просто так.
Ко мне он выказывал искреннюю приязнь и в первые дни моей жизни в Мадриде не отходил от меня, давая мне всяческую помощь в устройстве и тысяче прочих вещей.
Где же ты будешь, где оба мы будем теперь, две крошечные точки в необъяснимой вселенной, близко или далеко друг от друга, две точки, которые вычерчивают линию, две точки, которые произвольно расходятся и сближаются, кои «украшали собою славное имя» — какая вычурность.
Когда случалось нам разговаривать о семейных делах и я пускался в воспоминания о своем детстве, о случаях, происходивших с моим отцом, доброго моего дядюшку охватывало нервное беспокойство и лихорадочное волнение при упоминании тех великих людей, кои украшали собою славное имя Буэно де Гусман, и, достав носовой платок, он пускался в рассказы, которым не видно было конца.
Мага, как ты могла читать эту пошлость дальше пятой страницы… Я уже не объясню тебе, что такое броуновское движение, разумеется, не объясню, но все-таки, Мага, как бы то ни было, мы с тобой образуем одну фигуру, ты — точка, находящаяся где-то, и я — другая, тоже где-то, ты, возможно, на улице Юшетт, а я у тебя в комнате, над этим романом,
Меня он полагал последним представителем щедрого на характеры рода и нежил меня и баловал, как ребенка, невзирая на мои тридцать шесть лет. Бедный дядюшка! В этих проявлениях приязни, которые всякий раз вызывали у него обильное слезоизвержение, крылась, как я понял, тайная и горькая печаль, терниями терзавшая сердце этого превосходного человека.
ты завтра будешь на Лионском вокзале (если ты, любимая, собираешься в Лукку), а я — на улице Шмен-Вер, где у меня припрятано чудесное винцо, и так мало-
Не знаю, как я пришел к этому открытию, но я был уверен так твердо, что эта скрываемая им рана существует, как если бы я видел ее своими глазами и коснулся собственными пальцами.
помалу, Мага, мы с тобой нашими перемещениями будем выписывать абсурдную фигуру, подобно той, какую выписывают носящиеся по комнате мухи: туда-сюда, с полпути — обратно,
Безутешная и глубокая печаль его состояла в том, что он не мог женить меня на одной из трех своих дочерей, беда непоправимая, ибо все его три дочери — о горе! — уже вышли замуж.
отсюда — туда, — это и называют броуновским движением — теперь понимаешь? — вверх под прямым углом, отсюда — туда, рывком вперед, потом сразу вверх, камнем вниз, судорожные порывы, резкие остановки, неожиданные броски в сторону, а в результате постепенно ткется рисунок, фигура, нечто несуществующее, как мы с тобой, две точки, потерявшиеся в Париже, которые снуют туда-сюда, туда-сюда, выписывая рисунок, вытанцовывая свой танец, танец ни для кого, даже не для самих себя, просто — бесконечная фигура безо всякого смысла.