— Да, он заснул еще до того, как мы включили музыку. Ты весь вымок, Орасио.
— Был на фортепианном концерте, — объяснил Оливейра.
— А, — сказала Мага. — Ну ладно, снимай куртку, а я заварю тебе мате погорячее.
— И стаканчик каньи, там, мне кажется, еще с полбутылки осталось.
— Что такое канья? — спросил Грегоровиус. — То же самое, что граппа?
— Нет, скорее она похожа на венгерский барацк. Хорошо идет после концертов, особенно если это — первое исполнение с неописуемыми последствиями. А если нам зажечь слабенький свет, такой, чтобы не разбудить Рокамадура?
Мага зажгла, лампу и поставила ее на пол, устроив освещение в духе Рембрандта, что вполне подходило Оливейре. Блудный сын снова дома, все возвратилось на круги своя, пусть на мгновение, пусть непрочно, пусть сам он не знал, зачем шел назад, зачем поднимался шаг за шагом по лестнице, а потом улегся у двери и слушал доносящийся из комнаты финал квартета и шепот Маги и Осипа. «Любились, наверное, как кошки», — подумал он, глядя на них. Нет, пожалуй, нет, они никак не ждали, что он вернется сегодня, но тем не менее они одеты и Рокамадур спит на постели. Вот если бы Рокамадур спал на стульях, а Грегоровиус сидел бы разутый и без пиджака… Да черт подери, ему-то что за дело, ведь если кто тут и лишний, то только он, он в этой своей мокрой, мерзко воняющей куртке.
— Акустика, — сказал Грегоровиус. — Потрясающая вещь — звук, он входит в материю и расползается по этажам, от стены идет к изголовью постели, уму непостижимо. Вы никогда не погружались с головой в наполненную ванну?
— Случалось, — сказал Оливейра, швыряя куртку в угол и усаживаясь на табурет.
— Можно услышать все, что говорят соседи снизу, достаточно опустить голову в воду и слушать. Я думаю, звуки идут по трубам. Однажды в Глазго я обнаружил, что мои соседи — троцкисты.
— Глазго наводит на мысль о плохой погоде и о множестве грустных людей в порту. — сказала Мага.
— Слишком смахивает на кино, — сказал Оливейра. — А вот мате — как отпущение всех грехов, знаешь, невероятно успокаивает. Боже мой, сколько воды в ботинках. Мате — как абзац. Выпил — и можешь начинать с красной строки.
— Эти ваши аргентинские удовольствия не по мне, — сказал Грегоровиус. — Но вы как будто говорили еще о каком-то напитке.
— Принеси канью, — распорядился Оливейра. — Там оставалось полбутылки, а то и больше.
— Вы покупаете ее здесь? — спросил Грегоровиус.
«Какого черта он все время говорит во множественном числе? — подумал Оливейра. — Наверняка забавлялись тут всю ночь, этот признак — безошибочный. Вот так».
— Нет, мне присылает ее брат. У меня есть брат, он из Росарио, чудо, а не человек. Канью и упреки поставляет мне в изобилии.
Он протянул Маге пустой сосуд; та сидела на корточках у его ног, держа кувшин с горячей водой. Ему стало легче. Он почувствовал, как пальцы Маги коснулись его щиколоток, взялись за шнурки. И со вздохом позволил снять с себя ботинки. Мага сняла мокрый носок и обернула ему ногу двойной страницей «Figaro Littèraire» []. Мате был очень крепкий и очень горький.
Грегоровиусу канья понравилась, это не то же самое, что барацк, но похоже. У него был целый каталог из названий венгерских и чешских напитков, своеобразная коллекция ностальгии. За окном тихо шел дождь, и всем было так хорошо, особенно Рокамадуру, который уже целый час не хныкал. Грегоровиус заговорил о Трансильвании, о приключениях, которые он пережил в Салониках. Оливейра вспомнил, что на тумбочке лежит пачка «Голуаз», а в тумбочке — тапочки. Ощупью он приблизился к постели. «Из Парижа любое место, лежащее дальше Вены, кажется книжной абстракцией», — говорил Грегоровиус таким тоном, будто просил прощения. Орасио нашел на тумбочке сигареты и полез за тапочками. В темноте он еле различил головку Рокамадура, лежавшего лицом кверху. Не очень понимая зачем, коснулся пальцем лобика. «Моя мать не решалась говорить о Трансильвании, боялась, как бы ее не связали с историями о вампирах и тому подобное… А токай, вы знаете…» Стоя на коленях у кровати, Орасио вглядывался. «Представьте, что вы в Монтевидео, — говорила Мага. — Некоторые думают, что человечество — это единое целое, но когда живешь рядом с Холмом… А токай — это птица?» — «Пожалуй, в некотором роде». (Что значит — в некотором роде? Птица это все-таки или не птица?) Однако достаточно было прикоснуться пальцем к губам — и все вопросы отпадали. «Я позволю себе, Лусиа, прибегнуть к не слишком оригинальному образу. Во всяком хорошем вине дремлет птица». Искусственное дыхание? Глупо. И не менее глупо, что у него так дрожат руки и он босой, в промокшей до нитки одежде (надо бы растереться спиртом, да посильнее). «“Un soir, l’âme du vin chantait dans les bouteille” [], — декламировал Осип. — По-моему, уже Анакреонт…» Ему казалось, он почти осязает обиженное молчание Маги и ее мысль: Анакреонт, греческий писатель, не читала. Все его знают, а я — нет. Так чьи же это стихи: «Un soir, l’âme du vin»? Рука Орасио скользнула под простынку; ему стоило великого труда притронуться к крошечному животику Рокамадура, к холодным ножкам — выше, наверное, он еще не успел остыть, да нет, совсем холодный. «Поступить как положено, — подумал Орасио. — Закричать, зажечь свет, заголосить, как полагается и как естественно. Зачем? А может, пока… В таком случае, выходит, что этот инстинкт мне ни к чему, ни к чему мне то, что у меня в крови. Закричи я сейчас, и снова повторится то, что уже было с Берт Трепа, еще раз глупая попытка, снова жалость. Поступить как следует, сделать все, что следует делать в подобных случаях. О нет, хватит. К чему зажигать свет, к чему кричать, если я знаю, что все — пустое? Комедиант, мерзавец, и бездушный комедиант. Самое большее, что можно сделать…» Слышно было, как стакан Грегоровиуса звякнул о бутылку каньи. «Да, очень похоже на барацк». Зажав во рту сигарету, он чиркнул спичкой и вгляделся. «Смотри не разбуди», — сказала Мага, заваривая свежий мате. Орасио резко задул спичку. Известно же: если в зрачки попадет луч света, то… Quod erat demostrandum []. «Как барацк, только не такой душистый», — говорил Осип.