— Почему ты так качаешься? — сказал Тревелер, сжимая доску обеими руками. — Ты ее раскачиваешь. Осторожней, мы все полетим к чертовой матери.
— Я не шевелюсь, — жалобно сказала Талита. — Я просто хотела бросить кулечек и вернуться в комнату.
— Тебе голову напекло, бедняга, — сказал Тревелер. — Да это просто жестоко, че.
— Ты виноват, — разъярился Оливейра. — Во всей Аргентине не сыщешь другого такого любителя устроить заварушку.
— Эту заварил ты, — сказал Тревелер объективно. — Давай скорей, Талита. Швырни ему кулек в физиономию, и пусть отцепится, чтоб ему было пусто.
— Немного поздно, — сказала Талита. — Теперь я уже не уверена, что попаду в окно.
— Я тебе говорил, — прошептал Оливейра, который шептал очень редко и только в тех случаях, когда готов был на что-нибудь чудовищное. — Вот уже и Хекрептен идет, полны руки свертков. Только этого нам не хватало.
— Бросай как угодно, — сказал Тревелер нетерпеливо. — Мимо так мимо, не расстраивайся.
Талита наклонила голову, и волосы упали ей на лоб, закрыв лицо до самого рта. Ей приходилось все время моргать, потому что пот заливал глаза. На языке было солоно, и колючие искорки, крошечные звездочки сталкивались и скакали по деснам и небу.
— Подожди, — сказал Тревелер.
— Ты — мне? — спросил Оливейра.
— Нет. Подожди, Талита. Держись крепче, я сейчас протяну тебе шляпу.
— Не слезай с доски, — попросила Талита. — Я упаду вниз.
— Энциклопедия с комодом крепко держат. Не шевелись, я мигом.
Доски чуть подались вниз, и Талита вцепилась в них из последних сил. Оливейра, желая удержать Тревелера, свистнул что есть мочи, но в окне никого уже не было.
— Ну и скотина, — сказал Оливейра. — Не шевелись, не дыши. Речь идет о жизни и смерти, поверь.
— Я донимаю, — проговорила Талита тоненьким, как ниточка, голосом. — Всегда так.
— А тут еще Хекрептен, уже поднимается по лестнице. И она на нашу голову, боже ты мой. Не шевелись.
— Я не шевелюсь, — сказала Талита. — Но мне кажется, что…
— Да, но совсем чуть-чуть, — сказал Оливейра. — Ты только не шевелись — это единственный выход.
«Вот они и осудили меня, — подумала Талита. — Мне остается только упасть, а они будут жить дальше, будут работать в цирке».
— Почему ты плачешь? — поинтересовался Оливейра.
— Я не плачу, — сказала Талита. — Я потею.
— Знаешь, — сказал Оливейра, задетый за живое, — может, я и грубая скотина, но никогда еще не путал слезы с потом. Это совершенно разные вещи.
— Я не плачу, — сказала Талита. — Я почти никогда не плачу, клянусь тебе. Плачут такие, как Хекрептен, которая сейчас поднимается по лестнице с полными руками. А я, как птица лебедь, я с песней умираю, — сказала Талита. — Так Карлос Гардель поет на пластинке.
Оливейра закурил сигарету. Доски пришли в равновесие. Он с удовлетворением вдохнул дым.
— Знаешь, пока этот дурак Ману ходит за шляпой, мы могли бы поиграть с тобой в «вопросы-на-весах».
— Давай, — сказала Талита. — Я как раз вчера приготовила несколько.
— Очень хорошо. Я начинаю, и каждый задает по одному вопросу. Операция, состоящая в нанесении на твердое тело покрытия из металла, растворенного в жидкости под действием электрического тока; не звучит ли это похоже на название старинного судна с латинским парусом и водоизмещением в сто тонн?
— Ну конечно, — сказала Талита, откидывая волосы назад. — Снимать одежду, веселить, привораживать, уводить в сторону, вести за собой — не одного ли они корня со словом, означающим получать растительные соки, предназначенные для питания, как, например, вино, оливковое масло и т. п.?
— Очень хорошо, — снизошел Оливейра. — Растительные соки, как, например, вино, оливковое масло… Никогда не приходило в голову считать вино растительным соком. Великолепно. А теперь слушай: религиозная секта, заболевание, большой водопад, потускнение глазного хрусталика, передняя лапа морского зверя, американский коршун, — не похоже ли это на термин, означающий по-гречески «очищение» в применении к трагедии?
— Как прекрасно, — сказала Талита, загораясь. — Замечательно, Орасио. Как ты умеешь извлечь самый сок из «кладбища».
— Растительный сок, — сказал Оливейра.
Дверь открылась, и в комнату, бурно дыша, вошла Хекрептен. Хекрептен, крашеная блондинка, не говорила, а сыпала словами; ее ничуть не удивило, что шкаф опрокинут на кровать, а человек сидит верхом на доске.
— Ну и жара, — сказала она, сваливая пакеты на стул. — Худшего времени ходить по магазинам не придумаешь, поверь. А ты что тут делаешь, Талита? Почему-то я всегда выхожу на улицу во время сиесты.
— Ладно, ладно, — сказал Оливейра, не глядя на нее. — А теперь, Талита, твоя очередь.
— Больше не вспоминается.
— Подумай, не может быть, чтобы не вспомнилось.
— А все зубной врач, — сказала Хекрентеи. — Как до пломбы доходит — всегда назначает мне самое неудобное время. Я тебе говорила, что должна идти к зубному?
— Вспомнила один, — сказала Талита.
— А что получается, — сказала Хекрептен. — Прихожу к зубному, это на улице Уорнес. Звоню у дверей, выходит служанка. Я ей говорю: «Добрый день». А она: «Добрый день. Проходите, пожалуйста». Я вхожу, она проводит меня в приемную.
— Вот он, — сказала Талита. — Толстощекий толстосум на плоту из толстых бревен плывет по реке, где водится толстолобик и толстобрюхие ящерицы, а в толще ила — толстокожие жуки. Вот видишь, слова все придумала, осталось положить вопросы на весы.
— Какая прелесть, — поразился Оливейра. — Просто потрясающе.